«Масса и власть» — крупнейшее сочинение Элиаса Канетти, над которым он работал в течение тридцати лет. В определенном смысле оно продолжает труды французского врача и социолога Густава Лебона «
Психология масс» и испанского философа Хосе Ортега-и-Гассета «
Восстание масс», исследующие социальные, психологические, политические и философские аспекты поведения и роли масс в функционировании общества.
Однако, в отличие от этих авторов, Э. Канетти рассматривал проблему массы в ее диалектической взаимосвязи и обусловленности с проблемой власти. В этом смысле сочинение Канетти имеет гораздо больше точек соприкосновения с исследованием Зигмунда Фрейда «
Психология масс и анализ Я», в котором ученый обращает внимание на роль вождя в формировании массы и поступательный процесс отождествления большой группой людей своего Я с образом лидера.
Однако в отличие от З. Фрейда, главным образом исследующего действие психического механизма в отдельной личности, обусловливающее ее «растворение» в массе, Канетти прежде всего интересует проблема функционирования власти и поведения масс как своеобразных, извечно повторяющихся примитивных форм защиты от смерти, в равной мере постоянно довлеющей как над власть имущими, так и людьми, объединенными в массе.
Каждый в отдельности человек испытывает чувство, что в массе он выходит за пределы своей личности.
Болезнь суждения — самая распространенная в человеческом роде, практически все ею задеты.
У всех есть головы, у всех есть руки, а чем там они отличаются, не так уж важно. Ради этого равенства и становятся массой.
Больше всего масса любит разрушать дома и предметы. Поскольку имеются в в иду чаще всего предметы хрупкие, такие, как оконные стекла, зеркала, горшки, картины, посуда, принято считать, что именно хрупкость предметов побуждает массы их разрушать.
В тесноте, когда между людьми уже нет расстояния, когда тело прижато к телу, каждый ощущает другого как самого себя. Облегчение от этого огромно. Ради этого счастливого мгновения, когда никто не чувствует себя больше, лучше другого, люди соединяются в массу.
В совсем раннем возрасте находящаяся рядом мать, потом — из несколько большего отдаления — отец, потом те, кому по должности доверено воспитание, да и вообще каждый взрослый и каждый старший никогда не в состоянии удовлетворить свою страсть к указаниям, приказам и запретам, адресованным ребенку. С самых нежных лет в нем копятся и копятся жала, которыми и объясняются все причуды и неврозы его последующей жизни. Он вынужден искать тех, на кого можно будет перебросить свои жала. Вся жизнь, таким образом, становится одним бесконечным поиском избавления или освобождения от жал. И он не знает, почему совершает тот или иной необъяснимый поступок, почему вступает в ту или иную вроде бы бессмысленную связь.
Кого терзают приказами сильнее всего, так это детей. Удивительно, как они вообще не ломаются под гнетом приказов и умудряются пережить рвение воспитателей. То, что потом они воспроизводят то же самое и с не меньшей жестокостью по отношению к собственным детям, так же естественно, как кусать и говорить. Но что поражает, так это длительность сохранения в первозданном виде приказов, полученных в раннем детстве: стоит только явиться следующему поколению жертв, а они уже тут как тут. И ни один не изменился ни на йоту, как будто они отданы час назад, а не двадцать, тридцать или более лет назад, как на самом деле. Детская восприимчивость по отношению к приказам, верность им и упорство в их сохранении — это не заслуга индивидуума. Умственное развитие или особая одаренность здесь не играют роли. Ни один, даже самый обыкновенный ребенок не расстанется ни с одним из приказов, которыми его истязали.
Молчание в ответ на вопрос — как отражение удара щитом или броней. Это крайняя форма защиты, причем преимущества и недостатки здесь уравновешиваются. Молчащий не раскрывается, но выглядит при этом опаснее, чем он есть на самом деле. В нем подозревают больше, нежели он скрывает. Он молчит, потому что ему есть что скрывать, тем важнее это из него вытащить. Упорное молчание ведет к тяжелому допросу, к пытке.
Кто беззащитен снаружи, втягивается в свою внутреннюю броню; эта внутренняя броня, защищающая от вопросов, — тайна. Она скрывается внутри первого тела как второе, гораздо более защищенное. Натолкнувшийся на него испытывает неприятное разочарование. Тайна отделена от окружающей среды как нечто более плотное и скрыта во мраке, осветить который в силах лишь немногие. Опасность тайны как таковой всегда важнее, чем собственно ее содержание. Самое важное, или, можно сказать, самое плотное в ней — это действенная защита от вопросов.
Стая вряд ли может неожиданно вырасти: вокруг слишком мало людей, живущих в сходных условиях, и они рассеяны на большом пространстве. Но поскольку стая состоит из хорошо знакомых, в определенном отношении она превосходит массу, обладающую способностью к бесконечному росту: стая, даже разорванная враждебными обстоятельствами, непременно соберется снова.
Разрушение произведений искусства, которые что-то изображают, есть разрушение иерархии, которую больше не признают.
Не подлежит никакому сомнению, что многие запреты введены лишь для того, чтобы поддерживать власть тех, кто может карать и прощать преступивших их.
Человеку присуща глубокая потребность разделять всех, кого он себе может представить, на группы.
Равенство же становится главной целью массы, которого она наконец достигает; всякий совместный крик, всякое совместное проявление оказывается тогда выражением этого равенства.
К наиболее бросающимся в глаза чертам жизни массы принадлежит нечто, что можно назвать чувством преследования. Имеется в виду особая возбудимость, гневная раздражительность по отношению к тем, кто раз и навсегда объявлен врагом.
Масса, разжигающая огонь, чувствует, что перед ней не устоит ничто. Пока он распространяется, ее сила растет. Он уничтожает все враждебное ей. Огонь - самый мощный символ массы. Как и она, он после всех причиненных им разрушений должен утихнуть.
Стоит однажды ощутить себя частицей массы, как перестаешь бояться ее прикосновения.
Каждый ощущает, что, примкнув к массе, он переступил границы собственной личности, ликвидировал все дистанции, которые отбрасывали его назад – к себе самому, запирали его в себе. Сбросив груз дистанций, человек освобождается, и эта обретенная свобода есть свобода переступания границ. То, что он испытал, непременно должны испытать и другие, он ждет от них того же.
Она [меланхолия] возникает, когда возможности бегства через превращения исчерпаны и все оказывается напрасным. В меланхолии человек чувствует себя уже загнанным и схваченным. Ускользнуть невозможно: превращения кончились, нечего даже пытаться. Человек прошел по нисходящей: он был добычей, служил пищей и превратился в падаль или экскременты. Процесс прогрессирующего обесценивания собственной персоны путем переноса находит свое выражение в чувстве вины. Немецкое слово Schuld, то есть вина, первоначально означало, что человек находится во власти другого. Чувствует себя кто-то виновным или чувствует добычей — в основе это одно и то же. Меланхолик отказывается от еды и объясняет это тем, что не заслужил. В действительности же он не ест, потому что полагает, что сам уже съеден. Заставляя его есть, лишь сильнее будят в нем это чувство: его рот как бы направлен против него, ощущение такое, будто перед ним держат зеркало. Он видит в нем рот, занятый едой, и то, что едят, — он сам. Он всегда ел, и вот теперь пришло ужасное и неотвратимое наказание. По сути, речь идет о самом последнем из возможных превращений, которое маячит в конце любого бегства, — о превращении в съеденное — и, чтобы его избежать, каждый из живущих ударяется в бегство, превращаясь кто во что может.